Арье Ротман Стихи 1998-1999 г.г. Петербург * * * Ад – это другие. Ж.П. Сартр. Бог – это другой. Э. Левинас. В этом городе каждый встречался с каждым. Встречался с надеждой, расставался в отчаянии. Один бывал счастлив. Только здесь я узнал как любимая одинока. С каждой встречей Бог уходил от нее в просторные окоемы улиц, шел, рассказывая о своей печали. Тротуары, текущие человеческими плечами, слушали и молчали. Помню, пришел и мой срок. День хмурил зимний лоб в тучах, примеривался, где порвать. Кожу с лица словно волчьей хваткой срывало. Я думал: убивает боль. Но она не убила. И один был счастлив, один, А другого не стало. Зачем нам другой? РАССЕЧЕНИЕ ВОД На меня надвигается тень пирамид, и бежит колесничное войско, чешуей кузовов щитоносных гремит, колеи торит в сердце как в воске. Оживи меня, Боже, дыханием уст, потому что и воздух мне кажется пуст. Зря молился я идолам крови и плоти – удержали они мое сердце в заплоте. Остуди меня, Господи, влагой морской, исхожу я горячей нубийской тоской. Если Ты не поможешь – то кто изведет? Разве мощь фараонова броды найдет? Разве войско раздвинет те смертные воды, у которых настигли меня воеводы? Нильским илом по самую грудь я заложен. Осуши мою плоть, уведи меня, Боже! * * * Болезнь прикидывалась ангелом твоим, металась нянькой жалобных желаний, как мать самозабвенная лгала, все повторяла: "мы" да "нам двоим", вымаливала плоть себе у зла, и жаркие протягивала длани. Но я лежал как снег на пустыре, спал; лобным местом возвышался лоб, и все, что было злого в декабре бросали на меня, как грязь на гроб. Нет, я не помнил близость наших тел, я позабыл горчайший душный пух. И грешный снег, что с тополей летел, как струпья губ моих был груб и сух. * * * Зимних полов мытье, майское просветление окон, медленное предбытие, чьи сны просты, еще не жизнь, но ее кокон, где мы накапливаемся подобно пыли – там, откуда нас только что смыли, ибо смерть наступает от чистоты. Как телефонный провод смотана Ариадны нить. Чтобы вернуться завтра, надо уйти сегодня. ...Правда ли, что тот, чья очередь уходить человеческими шагами мерит стези Господни? * * * Чист от лжи крик воздушного змея во след летящим. Зов натягивает струну, и она дрожит вырывая жизнь, которая вечно в прошлом у смерти, которая всегда в настоящем. Но привязанный ничего об этом не знает. Он слушает голоса улетающих душ, чья красота опьяняет. Это и есть вино, над которым Господь совершает кидуш1) . На еврейском кладбище Пора, земля, мы прочитаем книги, стоящие в тебе по пояс и по грудь. Они раскрыты внутрь, но мы внутри. Разбитые скрижали всех целостней. Мы к сердцу их прижали, и не отнять у мертвых вам, живым. ...Но нам, камням, не поклониться им. * * * Храм вспыхнул от стыда. Не мученик, а ученик, не знающий урока, стоял, сгоревший. Ждал, что Господь решит. Вот почему душа как плод, не там созревший – повита прежде срока. Вот почему она любви училась у порока и в святости без устали грешит. * * * Теперь, вспоминая тебя, я молчу. Память не хочет слов, ну, так зачем эта мука? Спуститься к тебе можно и по лучу, осветив в испуге приподнятую руку. Опять два года прошло, любимая, (а душа снова не умерла, губимая). Я торговал идолами на базаре, толкался в скверне с язычниками, чужих богов развесил в лавке. Думал: в Мешехе и Кейдаре я горожанином стал, горе мне. Но в базарной давке душа сомкнулась в твердый кристалл: как его не поверни, всюду увидишь тебя. * * * Тебе идет зима как хитрый глаз песцу – запутывать следы, прикидываться дымкой, то пить винцо, то пестовать ленцу, то в воздухе дразниться невидимкой. Еще бы как наезживать любил к тебе разгул на саночках скрипучих, да бантичной гитарою сгубил стрелок шампанский, тенор подпоручик. А там бы снег цыганский закрутил подолами, монистами, исподним... Что ахнул бы, урезал, раскатил, да счастья бы, да сотенную сводне... * * * Заплетались травы в струи, я спускался по реке, торфяную пил, сырую воду-ведьму в челноке. Подплывали, помавали долгий рдест и стрелолист полоскали, отмывали, что-то, чем я был нечист. Стыд мозолистого вала, заводскую блажь Петра, нагибаясь, огибала речка вольная Сестра. Берегами духовито процветали дерева, были корни их подмыты, намокали рукава. И о чем-то невозбранном, о любви, да не о той, пели струи. Им мембраной отзывался лес святой. Там на инокинях ивах где – с реки не увидать в голошениях счастливых почивала благодать. * * * Весной кораблик скрутим из газет, помчимся в Грецию с Дианой-ротозейкой, на востроносых эллинов глазеть, бренчать по храмам медною копейкой. В Афины чинные, где царствует Платон, как заточивший музу академик, в жестокий Аргос, ханжеский Афон, помчимся, если раздобудем денег. Там в чаще выследит купальщиц Актеон, поймают псы его и приведут за полы – за подвиг свой срамной, за грех веселый, любим, а не наказан будет он. Смотри, Харон, ладью не опрокинь, когда по мартовским, вакхическим, Эгейским, летейским ручейкам – на Лесбос любодейский, помчимся в Грецию подглядывать богинь. * * * Об этом никто не знает, кроме мужчины и женщины, разорвавших соединительные волокна – страх одиночества огромен, это дом, со стен которого исчезают окна. Друг опускает глаза, потом жалюзи. Стена пустеет. Стыдясь, с нее ускользает имя... Страх вспыхивает как авиационный бензин, и все кончено между двоими: грохот губит прощание на аэродроме, реактивный вой загоняет клин в трещины (об этом вскоре забывают все, кроме расстающихся мужчины и женщины). Есть тайны, которых не поверяют близким: таковы умершие в нас. Кладбище их затенено обидой. Боишься пошевелить губами, повторяя тайные списки, тебя прерывают, а ты улыбаешься, не подавая виду. (Так наверно улыбалась Юдифь, только что убившая Олеоферна.) Напрасны уроки. Жизнь других учит бесстрашию, мои мечты малодушны: окно в белой стене, цветник, коляска. Женщина, с лицом наклоненным как колос, (ее губы послушны), ладони, на ласку отвечающие лаской, и еще мой прерывающийся от любви и волнения голос. * * * Научи меня, мороз трамвайный, холодом подножек-роговиц забивать в себя тупые сваи смазанных тюленьим жиром лиц. Я опился родиной отечной, не к сосцам приник, а к срамоте: к той фонарной, уличной, аптечной, моровой, гулящей красоте. Как бы мне не слышать сальных всхлипов, не дышать винищем пузырей... Топь рыгает. Спит Москва в полипах вощаных своих монастырей. Где же все? Я опустился ниже, мне родное тело не родня. Сука смерть, скуля, щенка оближет - не щенка оближет, а меня. * * * Мне молодое запомнилось плохо, топотом-потом, я табунами гонял ретивое, мылом-травою и не увидел, как смыло эпоху с белого, тихого над головою. Блудных писала и бесноватых, каждого в ризе преобразила любовью умелой, и отлетела. Боже, молчальница в ризах крылатых, как ее имя, на белой, на белой... СУЛАМИФЬ Закутанная, ты дичишься стад, где пастухи развели костры. Твое имя кроткое, легконогое, не из пугливых, боится божеств огненных, мнимых, чьи касанья остры (эти искры когда-то были жемчуга нитью в твоей расплетенной косе). - Беги, сестра, возлюбленная. Кудри мои в росе. На ристалищах звездной пыли Золу кострищ взметают разбуженных стад копыта. Слушай слово царя, Шуламита, ласки мои мудры, мне ведома тайна близнецов нерознимых. Я помню: пальцы твои росой милосердия были на губах казнимых, даром предвечной минуты. Но человек перепутал дары, руки сыновей перепутал. Шуламита, имя сестры, которую пастухи унесли, закутав. * * * Я у людей теплого ничего не взял, что мне Бог выкроил, износил. Веди меня улица на Московский вокзал, ухвачу чужое, закричу, что сил: - Почему всякому - и только мне шиш? почему у каждого, а у меня нет? Говоришь судьба? Бог, говоришь? говоришь, космический ход планет? Что же - дожил до седых, а ума не? Ну, плачь. Кто тебе тут цацкаться мать-отец. Грел, играл, - ну, и грай, грач, Свищешь? Просвистал, скворец. Кто плацкарт заказывал, тому и бронь. Не надыбал кровного, так не тронь. * * * Джульетта-старость. Девичество морщин, бегущих добрым лугом к глазам, чья мудрость робкая стыдится, что минула гроза с ее испугом, а счастье длится. Старость-чистота. Зовут ее любимые уста. Джульетте в платьицах из няниного ситца пришла пора блаженная влюбиться, и жалость к младшим испытав сполна, благословить родимые места и друга встретить у того моста, где зов его не даст остановиться, и опадет фата как пелена... Джульетта - запредельная страна. * * * На тихие воды меня приводила как малое стадо. Душе упоенной улечься при водах хотелось. Но ты запрещала: "Не надо, не время!" - просила. И не в дуновениях тонких - твоих безрассудных приходах, а в исчезновениях мудрых была моя сила. Сквозь тихие воды касалась ты губ моих всплеском. Шептала. Но громкого алчет надсада, и как же душе с ее ревностным, резким при водах глубоких улечься? Ты верно сказала: "Не надо. Глубокому не уберечься". ...Глядится в свое отражение мудрое стадо, за миг до того, как по камню и соли растечься. * * * За болотом рогозник, в котором начнет светать, но еще не скоро. Почему волнует сырость ночного дождя? Одиночество ведет со мной подобие разговора, оно спрашивает: куда я выдохну себя, уходя? Да, лица нет. Но есть стекло. Вынужденное отражать, оно любит запотевать. Поднеси к нему губы. Губы шепнут: издевка. В самом деле. Жизнь – это то, чего не стоило затевать, – знает каждая веревка. Октябрь 1999 г. * * * Ослаблен старостью подвижник, движеньем Божьим полустерт, но вдохновение все ближе к истокам вечности течет. Она бежит к нему навстречу, вот-вот неузнанной замрет, и все не сказанное речью в глаза слиянные вберет. Он вздрогнет и уронит посох. Она поманит; он пойдет, и эхом Божьего вопроса за ним завеса упадет. * * * Лист альбинос на коричневой хляби навзничь, и вдовьи сережки на липе. Пылкий озноб пробегающей ряби, шишек ольховых лиловая кипень. Сколько хмельного течет, недопито, ах как сосна разметалась над плёсом. Разве не всякая птаха убита, что ж эти зяблики звонкоголосы? Берег торфянника резанный острым, и в бочаге по колено осинник. Как же все небу осеннему просто, и ни слезинки в глазах его синих. * * * Туман увлажняет перья уснувших птиц. Голоса их прислушиваются к рассвету. Безветрие. Книга жизни не шелохнет страниц. Молчание утра, страшней которого нету. Но испуг прервет дыхание, разбудит птиц. Мир дрогнет, услышав их голоса. Очнувшись, книга жизни перевернет листы. Прочти: "Твои глаза умывает роса, поэтому каждое утро они чисты". *** 1) Кидуш- благословение, освящение ( обычно- молитвой, произносимой над вином, хлебом и т.д.) (назад)
Сборник "Нинвей" ( Файл doc, архивированный)
© Арье Ротман, 2000